Лестница
Штукатуров в этой истории двое, и перепутать их невозможно. Эндрю — тот, который с лекалами. Димон — тот, который два метра.
Лестница, ради которой их выписали из Питера, — парящая. Парящая лестница — это одиннадцать тонн железобетона, которым по проекту положено выглядеть так, будто их нет. Винт с первого этажа на второй, полтора оборота, консолью из стены, ни одной видимой опоры — всё как в лучших домах Барвихи. Это он и был, лучший дом Барвихи: травертин, потолок четыре двадцать, сдача к Новому году. В холле висела люстра — старая, чешская; про неё рассказано отдельно. Лестница шла винтом прямо напротив.
Позвали их между этапами: после бетонщиков, которые уже уехали, и до стекольщиков, которые ещё нет. Подрядчик между этапами — это человек, которому всё, что предыдущий этап сделал не так, достаётся под словами «по месту». Стекольщики стояли в графике на четверг через три недели — твёрдо, как поезд.
Первый день Эндрю молча ходил по винту с лазером и рулеткой. Потом позвонил бригадиру бетонщиков.
— По монолиту допуск минус два, плюс два, — сказал бригадир; он был уже на другом объекте.
— А у меня по внутреннему радиусу плюс четыре с переходом в минус один. Это не допуск. Это рельеф.
Бригадир повторил, что всё в допуске, и больше трубку не брал — видимо, тоже в допуске.
На прямой стене сантиметр перепада — не разговор: съедается слоем. Но ограждение на винт шло стеклянное, гнутое: его два месяца гнули в печи по проектной геометрии, и оно не подстраивается ни под что — приезжает готовым и правым. Стекло встаёт вдоль лестницы с зазором в пять миллиметров, и зазор этот виден весь, снизу доверху: где гуляет стена, там гуляет и он.
— Возвращаем лестнице проект, — сказал Эндрю и сел чертить.
Прямого места на лестнице не было ни одного: брюхо витка гнулось сразу в две стороны, и правѝло — главный прямой инструмент профессии — приложить тут не к чему, а приложишь — соврёт. Там, где кончается правило, начинаются лекала. Эндрю снимал с модели сечения — на каждые полшага подъёма своя кривая, — чертил их на фанере, выпиливал лобзиком и подписывал: виток первый, второй, третий. Развёртку винта он строил циркулем и куском шнура, на глазах у прораба; прораб постоял, посмотрел и ушёл, ничего не спросив.
— Выкройки, — уважительно сказал Димон, придерживая фанеру. — Ателье.
— Примерно, — сказал Эндрю.
Начерталку — науку о том, как развернуть винт на плоский лист, — Эндрю в Политехе сдал с первого захода. Подвёл сопромат — наука о том, почему всё держится; с сопромата не возвращаются. Архитектором он не стал и говорил об этом без обиды, формулой: архитектор-штукатурщик. Сам начертил, сам вытянул. Сопромат он с тех пор двадцать лет проверял руками — сходилось.
— Гипсовой бы, — сказал Димон. — В два слоя, и через неделю свободны.
— Гипс встаёт, когда удобно ему, — сказал Эндрю. — Известь — когда закончил ты. На витке протяжка длинная, раствор должен жить дольше разговора.
— Известь долго.
— Известь честно.
На «честно» у Димона аргументов не было: в мелочах он уступал легко, берёг себя для крупного.
Первая неделя. Обрызг.
Травертин под лесами застелили оргалитом в три слоя. Бетон прокатали бетоноконтактом — розовым, шершавым, как кошачий язык. Сутки лестница простояла цвета зефира, и все, кто заходил в холл, спрашивали, так ли и останется. «Так и останется», — отвечал Димон. Ему верили: комплекция.
По лазеру и по лекалам поставили марки — шлепки раствора, каждый выведен в свой миллиметр. Между марками протянули маяки, тоже растворные: заводской маяк — железо прямое, а прямого на этой лестнице не было даже маленького. Где слой обещал выйти толще трёх сантиметров — утопили сетку.
Обрызг лёг жидко, набросом, без разглаживания: его дело не красота, его дело — вцепиться.
Жили оба при объекте, в бытовке за будущим гаражом. Обедали на ступенях, из термосов; термос у Димона был литровый, с эмблемой федерации плавания, из прошлой жизни. Радио ловило шансон и прогноз погоды; слушали шансон — под него, по мнению Димона, ровнее тянется. За стеной маляр подпевал наушнику по-корейски.
— А про что песня хоть? — спросил Димон.
— Мне откуда знать.
— Ну ты же это…
— По паспорту я Андрей, — сказал Эндрю. — По-корейски знаю одно слово, и это фамилия.
Маляр за стеной ничего этого не слышал и продолжал попадать.
Вторая неделя. Грунт.
Грунт — основная толща — пошёл по маякам. Эндрю набрасывал кельмой с сокола, Димон вёл лекалом.
— Не мельчи, — сказал Эндрю. — Тяни длинно, до конца. Бросишь на выходе — оставишь ступеньку.
— Это как гребок, — сообразил Димон.
Больше объяснять не пришлось. Димон окончил Лесгафта, плавание, а плавание — это когда тянешь длинно и не бросаешь на выходе. С этого дня он тянул, как плыл, и полутёрок выходил у него из раствора, как ладонь из воды, — без брызг.
«Тянуть» — вообще главный глагол профессии: кто мажет — маляр, кто кладёт — каменщик, штукатур тянет. Самого Эндрю тянуть учил дед-реставратор в старом фонде, на Литейном: карнизы, падуги, шаблон на полозьях. К шаблону дед подпустил его на третий год; до этого — носить, мыть, смотреть. Слов у деда было два: «перетянуть» и «не позорься». Работу он принимал так: выключал верхний свет, ставил лампу вдоль стены и молчал. Прямой свет показывает, что сделано. Косой — как делали.
Биографии на лесах выходили кусками, между замесами.
У Димона обнаружились диплом тренера и алименты. Работал он как придётся: то дамочки в зале, то штукатурка, то ландшафтный дизайн — это когда копаешь то же самое, но за другие деньги. Из семьи его увела клиентка из зала — Марина Львовна: старше него, порода, старый фонд, потолки три шестьдесят, лепнина. «Как-то так вышло» — развод занимал у Димона четыре слова и вопросов не предполагал.
— И чем взяла? — спросил всё-таки Эндрю.
— Осанкой, — подумав, сказал Димон. — Порода.
— А ты её чем?
— Гребком, — подумав ещё, сказал Димон.
По субботам он реставрировал ей лепнину — бесплатно, по науке, мягкими щётками: розетка, гирлянды, один амур с утратами. Ещё выучился варить кофе в турке, с корицей. Соседи по её парадной привыкли к двухметровому человеку, который несёт ведёрко алебастра и дамскую сумочку разом и ничего смешного в этом не видит.
— Каблучишь, — говорил Эндрю.
— Реставрирую, — говорил Димон.
— А малой? — спросил Эндрю.
— Малой со мной по воскресеньям. Бассейн.
— Плывёт?
— Тянется, — сказал Димон.
Помолчали ровно один замес.
У Эндрю расспрашивать было особо нечего: жена, две девочки, ипотека в среднем течении — всё стояло ровно, как по маякам. Девочкам он возил обрезки лекал: фанера уходила на кукольную мебель, и это, по словам Эндрю, было самое разумное применение архитектуры за последние годы. Неровно жил только телефон. Школу Эндрю оканчивал на востоке Украины; телеграм у него ходил через впн, и новости добирались кружным путём, через третьи страны — как всё немецкое в этот дом. Телефон жужжал в любое время суток. Эндрю читал его стоя, лицом к стене, и потом какое-то время работал молча.
— Что там? — спрашивал сверху Димон.
— Там по-прежнему.
Мать Эндрю перевёз в Питер ещё в двадцать втором. По субботам она звонила спросить, ел ли он, и никогда — про новости.
Зато сокурсников Эндрю читал вслух и с удовольствием. Бывший староста как раз выложил двести фасадов, сгенерированных нейросетью за час.
— Двести в час, — сказал Эндрю с лесов. — Из двухсот заказчик год утверждает один, потом просит «как было на третьей картинке», и всё по новой. А оштукатурить из двухсот — ни одного: рисовать ей подвезли, руки — нет.
— Завидуешь?
— Наоборот, — честно сказал Эндрю.
Дизайнер, человек деликатный, приехал в середине грунта — деликатно волноваться о сроках. Увидел фанерные лекала с номерами и спросил, что это.
— Проектная документация, — сказал Эндрю.
Дизайнер сфотографировал документацию для отчёта и уехал успокоенным.
Третья неделя. Накрывка.
Грунт выстоялся, и пошла накрывка — тонкий слой под финиш. Под стекло его мало вывести ровно — надо безупречно: стекло встанет рядом и будет работать зеркалом; соврёшь в поверхности — стекло повторит и покажет. Углы свели радиусными усёнками, без единого острого ребра. Радиус тянули в четыре руки: Димон вёл, Эндрю принимал. Затирали кругами, тёрка шла с водой. Димон говорил «шёлк». Эндрю говорил «плоскость». Речь шла об одном и том же.
Во вторник, на третьем витке, у Димона зазвонило в кармане. Марина Львовна: у амура отслоилось крыло. Димон слушал, говорил «понял», говорил «не трогай, крыло в коробочку». Полутёрок тем временем стоял. Секунд двадцать, не больше.
В среду к вечеру накрывку закончили и отмыли инструмент. Электрики в тот вечер гоняли сценарии света. Включился «вечер» — и люстра положила свет вдоль брюха третьего витка. Самого видного. Того, что напротив входа.
По брюху шла тень. Пологая, длинная, метра на полтора.
Электрик от щитка спросил, так ли задумано. Ему не ответили.
Эндрю принёс прожектор и положил луч вдоль поверхности. Волна проступила вся, от усёнка до усёнка. В упор глазом — не видно; косым светом — с трёх метров.
— Это ж я встал, — сказал Димон. — Во вторник, с крылом этим.
— Неважно, — сказал Эндрю. — Волну не спрашивают, откуда пришла. Перетягиваем.
Это было первое слово деда. Второе не понадобилось: Димон уже разводил раствор.
Шкурить известковую накрывку в ноль — только развезти; заплатку косой свет любит больше всего. Убирать стык можно только на ребре: перетягивать всё, что между усёнками, целиком, одним проходом. Полдня работы. Стекольщики в девять. После стекла к брюху не подлезть — леса упрутся в стекло. Двигать стекольщиков было некуда: после этого дома у них стоял ещё один такой же. Дизайнеру звонить не стали: человек деликатный, зачем ему такая ночь.
— Гипсовой бы… — начал Димон и осёкся.
Эндрю уже месил. В известь он добавлял гипс — горстями, на глаз.
— Так это же гипс, — сказал Димон.
— Это завод, — сказал Эндрю. — Дед так делал. Известь — чтобы тянулась, гипс — чтобы к утру встала.
Выходило, что спор их был решён лет за пятьдесят до них обоих, и решён вничью.
Ночь со среды на четверг.
Срубили. Прошли грунтовкой. Тепловую пушку поставили вполсилы и боком: пересушишь — порвёт. Тянули по очереди: один ведёт, второй держит прожектор вдоль и смотрит не на стену — на тень. Радио выключили: полутёрок надо слышать.
Телефон Эндрю жужжал. Эндрю положил его в пустое ведро, и телефон жужжал из ведра, гулко, как шмель в банке. Эндрю не подходил.
В половине первого позвонили Димону. Он ушёл с телефоном за колонну и разговаривал тихо, как в библиотеке. Вернулся с лицом человека, которому разрешили.
— Соскучилась, — объяснил он и взял полутёрок.
В два часа сели на ступени, разлили чай. Димон сказал, что в воскресенье у малого первые старты, пятьдесят метров, и что по воде малой уже почти не лупит — тянет. Эндрю сказал: в отца. Больше в ту ночь не разговаривали.
Гипс в замесы Эндрю прибавлял по чуть-чуть, под утро — щепотью: последние метры должны были встать раньше, чем приедет стекло.
К шести тень кончилась. Эндрю прошёл лучом весь виток, снизу вверх и обратно. Смотреть было не на что.
На прощание включили «вечер» — сами, без электриков. Люстра положила свет вдоль витка и ничего не нашла.
Четверг.
Стекольщики приехали в девять, как поезд, — в перчатках, со своим лазером и своим мнением о штукатурах. Старший приложил рейку, посмотрел в зазор — пять миллиметров внизу, пять наверху, пять на середине витка — и спросил, кто выводил радиус: по бетону так не бывает.
— Бетонщики старались, — сказал Эндрю.
Стекло носили вшестером и молча, как носят аквариум. К вечеру оно встало вдоль витков, секция за секцией, и ни одна не спорила. Уезжали стекольщики в уверенности, что самое сложное в этой лестнице — стекло. Поправлять их не стали.
К приёмке дизайнер привёз собственный прожектор — маленький, музейный. Прошёл лучом весь винт, снизу вверх. Тени не нашлось ни одной. Дизайнер достал телефон — снять работу для портфолио, — подержал и убрал: снимать было нечего.
Катя спустилась по лестнице и провела ладонью по брюху витка, докуда достала.
— Красиво, — сказала она. — А здесь что-то надо было делать?
— Уже нет, — сказал Эндрю.
В воскресенье Димон был уже в Питере, на первых стартах малого. Малой проплыл свои пятьдесят и на финише гребок не бросил — дотянул. Место вышло предпоследнее, гребок — правильный. Про остальное Димон не переживал.
Акт подписали ещё в пятницу. Лекала, марки, обрызг, грунт, накрывка, дедов завод и ночь со среды на четверг уместились в нём в одну строку: «радиусные работы». Косой свет в акте не значился вовсе.
По строке, как и по лестнице, не было видно ничего. На этом всё и держалось.